Метафизика и социология преступности
Ф. М. Достоевского (1821-1881) как художника-аналитика
влекла удивительная, и даже парадоксальная особенность человеческой психики,
состоящая в том, что люди способны время от времени ощущать недовольство от
царящего в них порядка, что их может начать раздражать однообразное социальное
существование в плену норм и законов. И тогда им вместо порядка начинает
хотеться хаоса, а вместо созидания — разрушения.
Этот мотив иррационального влечения к гибели, бездне, хаосу
станет сквозным для всего творчества Достоевского, начиная с «Записок из подполья».
С предельной обнаженностью это влечение продемонстрирует Подпольный господин, в
котором как будто просыпается дремавшая дотоле жажда отрицания, беспорядка,
зла, беззакония, преступлений. И он заявляет: «А что, господа, не столкнуть ли
нам все это благоразумие с одного раза ногой, прахом, единственно с той целью,
чтобы все эти логарифмы отправились к черту и нам опять по своей глупой воле
пожить».
Достоевский неоднократно прямо говорил о том, что зло таится
в человеческой жизни гораздо глубже, чем предполагают «лекари-социалисты», и
что измененное общественное устройство не ликвидирует его корней. Человеческая
душа еще долго будет оставаться источником различных ненормальностей, грехов и
преступлений. Законы же, по которым это происходит, и будет происходить, науке
до сих пор неизвестны.
Иррациональность множества преступлений, не вписывающаяся в
логические схемы рассудочных объяснений, и заставляет обращаться к метафизике в
надежде через нее прояснить что-либо.
Для Достоевского экзистенциально-метафизическая природа
преступления заключается в его способности быть средством заглядывания в бездну
небытия. Оно позволяет преступнику упиться собственной дерзостью и испытать
завораживающую силу ужаса, смешанного с мучительно-сладостным наслаждением от
прикосновения к запретному.
Когда человек начинает испытывать неудержимое влечение к
темному знанию о запретном, то этой метафизической страсти почти невозможно
противодействовать обычными способами и средствами. Человек становится глух к
рациональным доводам и увещеваниям. Движущие им мотивы способны обретать
характер наваждения, отмеченного печатью демонического соблазна.
Обладая не только даром метафизика, но и мощным социальным
темпераментом, Достоевский был склонен сочетать социологическое видение
криминальных проблем с возможностями их метафизического осмысления.
Характерно, что в основе сюжетов криминальных романов
Достоевского лежали, как правило, реальные социальные факты, почерпнутые
писателем либо из газет, как это было с «Преступлением и наказанием» и «Бесами»,
либо же узнанные из непосредственного общения, как в «Братьях Карамазовых»,
Так, в середине 1860-х годов газеты сообщали о суде над молодым человеком 27-ми
лет, убившим топором при ограблении квартиры двух проживавших в ней старух. А в
1870 г. Достоевский узнал о том, как пять членов тайного общества «Народная
расправа» во главе с Нечаевым совершили убийство слушателя Петровской
земледельческой академии И. Иванова. Что же касается сюжетного ядра «Братьев
Карамазовых», то таковым послужил реальный факт: в сибирском остроге вместе с
Достоевским отбывал наказание осужденный за отцеубийство поручик Ильинский,
оказавшийся, как выяснилось впоследствии, невиновным.
Впервые в произведениях Достоевского присутствие
социологической интенции обнаруживается в «Записках из Мертвого дома». В
отличие от сочинений докаторжного периода, где она практически отсутствует,
здесь ее действие вполне очевидно. Масса накопленных в сибирской каторге
непосредственных впечатлений, множество сохранившихся в памяти наблюдений, настоящий
«Монблан» характернейших факторов, владельцем которых он был один, взывали к
творческому «я» Достоевского. Со всем этим материалом следовало что-то делать.
В результате рождаются «Записки», в которых писатель не только получает
возможность хотя бы частично облегчить душу от тяготившего ее груза тяжелых
воспоминаний, но и выступает в качестве проницательного психолога и
наблюдательного социолога.
С тщательностью внимательного аналитика, неожиданно для себя
оказавшегося в ситуации «включенного наблюдения», Достоевский описывает в своем
очерке каторжных нравов быт, работу, общение арестантов между собой и с
начальством. Попутно им даются меткие и глубокие психологические характеристики
преступников, а также предпринимаются попытки типологизировать их пеструю массу
по тем или иным основаниям. Так, он выделяет среди них три разряда. Это,
во-первых, «убийцы по ремеслу», куда входят разбойники и атаманы разбойников.
Затем следуют «убийцы невзначай». И. наконец, третья категория — «мазурики и
бродяги».
Там же приводится и официально-служебная типология
преступного контингента. Здесь на первом месте стоят преступники «особого
отделения», несущие наказания за наиболее тяжкие преступления, осужденные
пожизненно и содержащиеся в остроге вплоть до открытия вСибири самых тяжелых
каторжных работ. За ними следовали «ссыльнокаторжные», лишенные всех прав
состояния, осужденные на сроки от 8 до 12 лет и к тому же наказанные
проставлением клейм на лицах. Сами арестанты называли их «сильнокаторжными». И
завершали эту иерархию преступники военного разряда, не лишенные прав
состояния.
Потребность Достоевского обобщить непосредственный опыт от
пребывания в удушающих объятиях российской пенитенциарной системы не была
чем-то исключительным. Для человека с развитым интеллектом, творческим
воображением, литературным талантом она была естественна. Характерно, что нечто
подобное произошло, спустя некоторое время, и с князем П. А. Кропоткиным,
автором исследования «В русских и французских тюрьмах». Его впечатления от
пребывания в качестве заключенного в Петропавловской крепости и в тюремных
замках Лиона и Клэрве во Франции заставили и его взяться за перо.
П. А. Кропоткин имел возможность убедиться в том, что
тюрьмы, где бы они не располагались, не исправляют преступников. А чаще всего порождают
социальный эффект, противоположный желаемому. Они деморализуют и развращают
заключенных, ожесточают их души, способствуют их прочному и окончательному
прикреплению к преступному миру.
Выводы Достоевского в «Записках из Мертвого дома» также не
отличались оптимизмом, иначе бы он не назвал «мертвым» тот мир, куда судьба
забросила его на четыре года. Достоевский видел, что Россия, вошедшая в фазу
радикальных и потому крайне болезненных перемен, переживала время резкого
падения нравов, роста преступности и количества самоубийств. Все это не могло
не волновать писателя. Социальные факты с криминальным содержанием будоражили
его творческое сознание и, как правило, выводили его на уровень серьезных
социально-философских обобщений. «Действительно, — писал он, — проследите иной,
даже вовсе и не такой яркий на первый взгляд факт действительной жизни, — и
если только вы в силах и имеете глаз, то найдете в нем глубину, какой нет у
Шекспира» (23,144). Когда же факт оказывался не просто ярким, а вопиющим по
своей небывалое™, чудовищности, жестокости или парадоксальности, то потрясенный
дух Достоевского не мог отреагировать на него иначе, как скрупулезным
художественно-философским исследованием, каковым и становился каждый его новый
криминальный роман.
Как русский дворянин Достоевский не мог спокойно наблюдать
процесс разрушения ценностно-иерархических структур дворянского сознания. В
«Дневнике писателя» за 1873 год он приводит поразительный факт о том, как
русский князь с древнейшей фамилией был обвинен в краже портмоне. Там же он
цитирует газету «Биржевые ведомости», рассказывающую о дворянах, обвиняемых в
таких преступлениях, как братоубийство, изнасилование, истязание детей, подлог,
оскорбление товарища прокурора.
В письме к Е. А Штакеншнейдер Достоевский писал «Читаю
газеты и изумляюсь ежедневно все более и более. Подкопы в губерниях под банки,
Ландсберги и прочее и прочее. И вот, опишите, например, Ландсберга, которого
преступление считают столь невероятным, что приписывают его помешательству.
Опишите — и закричат: невероятно, клевета, болезненное настроение и прочее, и
прочее. Болезнь и болезненное настроение лежат в корне нашего общества, и на
того, кто сумеет это заметить и указать, — общее негодование» (30, 72).
В преступлении Ландсберга писателя поразило то, что этот
человек, выкравший расписку и убивший, чтобы не возвращать пятитысячный долг,
своего кредитора, 65-летнего старика и его прислугу, был офицером-аристократом,
имевшим боевые ордена.
Одну из причин небывалого роста преступности Достоевский
видел в том состоянии общества, которое он чаще всего называл переходным. Суть
последнего заключалась в том, что на протяжении целой исторической фазы
происходило разложение традиционных социальных структур. Прежние
соционормативные предписания, имевшие глубокие культурно-исторические корни,
ослабевали, переставали действовать с прежней степенью эффективности, а другие,
приходящие им на смену, еще не обрели достаточной императивности. В результате
многие люди почувствовали себя социально, психологически и морально выбитыми из
привычной колеи и ввергнутыми в непривычные условия, воспринимавшиеся ими как
экстремальные, чреватые бедами и страданиями. В их глазах исчезла очевидная
логика развития социальных событий, резко возросла степень непредсказуемости
происходящих изменений.
На фоне ослабления нормативных функций морально-правовых
регуляторов логика действия традиционных ограничений человеческой активности
стала вытесняться логикой вседозволенности. Социальная система медленно, но
неуклонно вползала в то болезненное состояние, когда нарушения культурных,
нравственных, юридических норм стали превращаться в обычные, привычные явления.
Тяжелая болезнь, поразившая общество, настигла одновременно
и человеческую душу, пройдя через нее гибельной судорогой, корежа и уродуя нормативно-ценностные
структуры личностного «я». Социально-историческому кризису сопутствовали
бесчисленные малые кризисы и экзистенциальные катастрофы духа. На„фоне
непонимания глубинной сути происходящего расшатывались прежние, казавшиеся
когда-то незыблемыми представления. Во многих сферах жизни тон начали задавать
те, кого Достоевский называл беспорядочными, недоконченными людьми, утратившими
всякое представление о правде и потому легко идущими на преступления.